год
Сделать стартовой Добавить в избранное Написать письмо Гостевая книга
Вернуться

Версия для печати  

Размышление


Чужое горе

 

Григорий Померанц

 

Чужое горе — оно, как овод.

Ты отмахнешься, но сядет снова.

Захочешь выйти, а выйти поздно.

Оно — горячий и мокрый воздух.

И как ни дышишь, все так же душно.

Оно не слышит. Оно — кликуша.

Оно приходит и ночью ноет.

А что с ним делать? Оно — чужое.

Илья Эренбург

 

Первый укол чужого горя я испытал зимой 1933-34 гг. Подошли каникулы, и я поехал навестить маму. Ее театр гастролировал в Коростене. В Киеве у меня пересадка. Но у выхода на перрон, прямо в дверях лежала женщина, судя по одежде — крестьянка. Кругом шли люди, привыкшие к голодным, потерявшим силы, и не обращавшие на нее внимания. Но мне надо было переступить через нее, если она не поднимется или хоть немного подвинется. Я растерянно стоял и смотрел в ее бледно-голубые глаза. И глаза молча ответили, одним движением век: что делать, паренек, тебе ехать надо... Я осторожно переступил через нее и пошел на пересадку.

Прошло больше семидесяти лет. Я забыл, какие в Коростене сыграны были спектакли, какие роли сыграла мама. Помню только усталые бледно-голубые глаза. Они смотрят на меня и сегодня. Ничего от меня они не требуют, но в меня все глубже и глубже входит причастие чужому горю. Сперва остро запоминались только живые встречи. А потом — ударом по старой ране — и от газетных сообщений.

Но прежде — живая память. Встает перед глазами коридор ИФЛИ[1]. Рыдает дочь доцента Лесника. Ночью его забрали. Хочется подойти утешить, но я не умел этого делать. Подошел другой студент. Осталось мучительное чувство беспомощности.

И еще одна сцена тех лет. Исключают из комсомола Агнессу Кун за потерю бдительности в отношениях с отцом, матерью и мужем. На бюро подруги пытались предложить другую формулировку — притупление бдительности. Я готов их поддержать. Но за ночь девочки передумали и стали сознательнее. А я с Агнессой не перемолвился ни одним словом, у меня не было аргументов. Впрочем, тут аргументы не помогли бы. Уходя, я вслух сказал, что охотнее голосовал бы за избрание Агнессы в комитет ВЛКСМ. Сосед с ужасом посмотрел на меня.

Через год — заседание кафедры русской литературы. Обсуждается моя курсовая работа: «Величайший русский писатель». Аспирант Шамориков берет слово: «Если даже Горький и ошибался, нам об этом не следует говорить». Я чувствую, что задыхаюсь от возмущения, не могу ничего сказать и выхожу с заседания, хлопнув дверью. Кафедра признала мою курсовую работу о Достоевском антимарксистской. Спецчасть выясняла, что я за чудак. Установлен тайный надзор.

Пропускаю батальные сцены, описанные в «Записках гадкого утенка»[2]. Весна 1944 года. Я шел куда-то по степи. На перекрестке толпа, в центре ее табуретка. На табуретке немец, стиснувший зубы. Вышел приказ, что поджигателей деревень надо вешать. Ни одного поджога я не заметил. Ландзеры уходили весело. Армия без боя сокращала фронт. Хозяйка запомнила частушку, которую они распевали:

Прощай курки, прощай яйки,

До свидания, хозяйки.

Прощай млеко, прощай вино,

До свиданья, Украина!

Но под приказ Сталина можно подвести любого замешкавшегося солдата. Почему-то решили вешать его на перекрестке. Там не было никакого дерева, и толпа гоготала, радуясь затянувшемуся зрелищу. Что-то изменилось в лицах, которые я видел после боя. Тогда в каждом чувствовался хмель победы. Я сам, придя со своим блокнотом и карандашом, как-то захмелел и побежал вместе с солдатами в атаку на село Калиновку, за которую немцы зацепились, отдав линию Вотана, да так и провоевал весь день. Когда стемнело, а хмель продолжал бродить во мне, я сдал команду майору из штаба дивизии, а сам зашел в соседний батальон и стал говорить и делать глупости, о которых уже рассказывал в «Записках гадкого утенка». Но вот что я в «Записках» не продумал. В бою человек хмелеет, но пока смерть со всех сторон, разум тоже возбужден, он напряженно бдителен и ограничивает хмель. Я в тот день, в октябре 1943-го, довольно толково действовал и вполне справился со своей ролью импровизированного командира. А когда бой стихает, остатки хмеля вырываются — когда в ком и когда в чем. У иного в авантюрах, у другого в убийствах врагов, сдающихся в плен, и других насилиях. Моя авантюра кончилась благополучно, но вполне могло и не повезти.

Этот незначительный случай я несколько раз вспоминал, когда война вошла в Германию; после всех потерь, после всех нервных надрывов, — вы оказались в логове зверя, расписанного пропагандой сплошным черным цветом. Тут хмель вырастает до масштабов цунами, и происходит то, что Ионеско[3] описал как превращение людей в носорогов. Я сам, проходя мимо черного щита с надписью «Германия», почувствовал в себе что-то носорожье. Но через день, на задах какой-то фермы, я увидел обнаженный труп девушки лет 16-17. Ум, набитый словами о зверствах фашистов, попытался построить подходящую фразу, но остановился на полдороге. Это не они. Это наши наделали. Захватили какую-то медсестру из фольксштурма (гражданского населения там не было), — захватили, раздели, изнасиловали и убили. Образ сплошь черной Германии был сразу смыт. Все заповеди стали на место.

Этот единичный случай в октябре 1944-го, в самом восточном углу Восточной Пруссии, был прививкой человечности. Меня она сразу вернула к самому себе. Но я уже был самим собой. Создать армию из сложившихся интеллигентов никому пока не удавалось. Чудо-богатыри, ошалев от рукопашного в стенах Измаила, не послушались Суворова, кричавшего — брать пашей в плен! Всех до одного перекололи. И наши, по мере движения к Берлину, по мере нарастания численности женщин, попадавшихся по пути, возвращались на три тысячи лет, к уровню греков, захвативших Трою, где все женщины становились их рабынями. Чтобы немки не сомневались в своем положении троянок, им показывали пистолет, и они покорно отдавались властителям. Были отдельные случаи самоубийств. Были поиски защитников. Например, к майору Череваню, заместителю редактора дивизионной газетки, обратилась рижанка, говорившая по-русски, и по-просила спасти киноактрису, спрятавшуюся между прочих женщин в бомбоубежище. Там предприимчивый лейтенант разыскал красавицу, увел с собою, а потом, насытившись, отпустил. Но он по-своему был хорошим товарищем и стал «угощать» всех своих знакомых. Актрису уводили за день три раза и собирались уводить четвертый раз. У Череваня не было уверенности, что лейтенант, выслушав выговор и обещав оставить актрису в покое, выполнит свое обещание.

Я гулял по району Берлин-Лихтенраде, обойденному войной, и ко мне бросилась женщина с криком: господин лейтенант, мою дочь... То, что я увидел, было совершенно неожиданным. Старший сержант, довольно пьяный, стоял с пистолетом в руке и с лицом, по которому текла кровь. Девушка пустила в ход ногти. Старший сержант был глубоко возмущен, что она не признает своего долга наложницы победителя, и выражал свое возмущение словами, к которым привык. Выслушав мой приказ, он пошел за мной, по-прежнему держа пистолет в руке и ругая скверную девку, но, я думаю, довольный тем, что я вывел его из неловкого положения. В контрразведке его заперли на ночь, а утром отдали пистолет, и он ушел в часть.

Это исключение из правила, а вот типичный случай, рассказанный писателем Злобиным. Лейтенант встречает утром своего друга и спрашивает: «Ты сколько раз сегодня отомстил?» «Два раза!» «А я — три!» Так могли разговаривать два Аякса, только не пользуясь словарем советской военной прессы, говорившей о мести фашистам и т.п.

Из Берлина нас вытурили в Судеты, и я, бродя по судетским холмам, вспоминал «Торжество победителей» Шиллера и пытался свести концы с концами. На уровне героев Гомера все было в порядке, но куда исчезли три тысячелетия? И что осталось от идеологии, с которой я начал войну? Через пару недель хмель победы улегся. Заработал юридический механизм. За немку давали пять лет, за чешку десять. Но как стереть след разгула? Глядя на разглаженную форму с белыми подворотничками, я в иные мгновения чувствовал под ними носорожьи шкуры. Чувство отвращения прочно смешалось с чувством победы. Это прорвалось в моих заявлениях о демобилизации и определило мою судьбу на добрый десяток лет.

Между тем, все шло своим порядком, походным порядком, которым армия шла домой. Шли, шли — и оказались по соседству с Майданеком. Мы знали цифры геноцида, мы читали статьи Гроссмана и решили посмотреть это проклятое место. Я не ждал, что оно меня потрясет. И вдруг я остолбенел перед бараком, до половины набитым детской обувью, слипшейся в ком. Я не вдумывался раньше, что полтора миллиона из шести — дети.

Шесть миллионов смешивались в моей памяти с нашими огромными потерями на войне. На наших глазах стрелковые полки превращались в стрелковые взводы и в стрелковые отделения[4] — и судьба пехотинца мало отличалась от судьбы узника в лагере смерти. Но дети... Эти полтора миллиона детей были черной дырой в памяти и еще одним причастием, дошедшим до глубины сердца. Еще одним причастием несмываемому чужому горю. И не последним.

Опускаю несколько своих передряг: Лубянка, Бутырки, лагерь — и амнистия после смерти Сталина. Амнистия теоретически позволяла мне вернуться к преподаванию литературы. Но практически меня взяли только учителем в станице Шкуринской. О прошлом там не говорили, но постепенно оно прорывалось. В 1933 году станица была на черной доске за невыполнение плана хлебозаготовок. Ее оккупировали войска, никого не выпускали и постепенно выхватывали то одного, то другого (кажется, «за саботаж»). Но от этого хлеба в клунях не прибавлялось. Завуч Батраков рассказывал про своего отца, старого коммуниста, директора небольшой фабрички, мобилизованного на выполнение плана хлебозаготовок. В первом же доме, к которому он подошел, хозяина уже не было, забрали. Хозяйка молча отдала ключи от клуни. В углу лежала кучка кукурузы. Женщина молчала. Пятеро детей, облепивших ее, тоже молчали. Без объяснений ясно было, что до нового урожая едва-едва хватит. Батраков-старший бросил ключи хозяйке под ноги и ушел. Его исключили из партии, сняли с работы. Старик долго болел. Мой собеседник (в то время подросток) как-то стал пересказывать радиопередачу о врагах народа. «Еще неизвестно, кто враги», — прохрипел умирающий.

Про голод на Украине в Москве больше знали, у многих там были родственники. Про Кубань знали меньше и совсем мало — про Казахстан. Только в шестидесятые годы я услышал тамошнюю статистику вымерших с голоду, цифра была семизначная.

Прошло несколько волн событий, открылись пути на Запад, и в Швейцарии до меня дошло еще одно чужое горе. Я знал о нем по Маяковскому: «солдат полковника сбивает с мостков...». Так эвакуировалась белая армия из Крыма. Но в Швейцарии мы подружились с Людмилой Владимировной Сухотиной, прожившей эту трагедию, еще не раскрыв глаз. Несколько раз она говорила: «Я родилась на рейде Севастополя»... Отец ее, полковник Сухотин, втолкнул на палубу свою молоденькую беременную жену. На палубе она разродилась. Младенца завернули в какие-то грязные тряпки, матросы чуть не выбросили их за борт. Через полгода молодая мать умерла, не выдержала жизни, в которую судьба занесла. Ребенка подобрала бабушка, но вскоре и та умерла. Девочку взяли в приют, она забыла первые русские слова, но через несколько лет ее нашла прабабушка и заново учила русским молитвам.

Людмила Владимировна уверенно делила приехавших из советской России на русских и советских. Русские были те, в ком она улавливала дух русской культуры, а советские — кто старое впитал клочками, цитатами в советском контексте. Стихи Зинаиды Миркиной слушала со слезами, и мы как-то сразу подружились, несмотря на то, что приехали из разных миров. Каждый раз, вглядываясь в подаренный ею пейзаж (она хорошо рисовала), я испытываю волну сочувствия. И к ней, и ко всей этой человеческой волне, выброшенной революцией из России.

Я знал людей, у которых сочувствие своим закрывало душу чужим. У меня этого не было. Я сочувствовал солдату, которого никак не могли повесить на степном перекрестке, и меня потрясла убитая девушка в Восточной Пруссии. В Берлине меня окружали чужие-свои и свои-чужие. В одну из женщин, с которыми мы встречались в Берлин-Лихтенраде, я был даже немного влюблен и принес сумку консервов, когда мы уезжали в Судеты. Но почему это сочувствие оказалось таким редким весной 1945 года?

Думая об этом, я возвращаюсь к крошечному эпизоду в октябре 1943 года. Когда я, во хмелю от победы, бросился без оружия брать село Калиновку, втянулся в бой, неожиданно оказался адресатом комдива (более подходящего адресата связной не нашел) и довольно успешно командовал вторым штурмом, а потом обиделся на штабные условности, вернулся к роли газетчика, снова охмелел, рассказывая, как мы брали село, увлек трех человек переносить КП[5] в село, взятое только наполовину и т.д. и т.п. Этот эпизод, как капля воды, содержит в себе все передряги, происходящие в голове, где хмель борется с разумом и разум с хмелем. И по той же схеме можно понять более крупные события.

Сталин, охмелев от зимних побед 1941-42 годов, снял с поста начальника штаба, маршала Шапошникова, предлагавшего весной 1942 года перейти к стратегической обороне. Шапошников был прав: при полном господстве немцев в воздухе и возвращении боеспособности замерзшим немецким танкам попытки продолжать наступление были безумием, и немцы это безумие с радостью поощряли и создавали видимость отхода, а потом, когда ловушка достаточно углубилась, захлопнули и ее. Любопытно, что сержант-связист Лесников, воспоминания которого мне передала его дочь, совершенно ясно понимал обстановку и многие другие понимали, что Сталин в своем подземелье на станции Кировская[6] видел только то, что хотел видеть (как и накануне войны он видел только, что немцы не шьют зимнего обмундирования, а следовательно, не думают воевать).

Дальше опьянел Гитлер и не удержался направить свои танки по двум расходящимся направлениям: к Волге и на Кавказ. Мобилизовав румын, итальянцев, венгров, испанцев, он растянул фронт на несколько тысяч километров. Он забыл, что даже в 1941 году, при общей катастрофе советских армий, штурм городов оказывался нелегким делом и молниеносные удары не удавались. Оборона Сталинграда, не поддававшегося ни танкам, ни самолетам, дала советскому командованию возможность собрать резервы, а румынские, итальянские и прочие части сделали немецкий фронт Ахиллесом, у которого пятка всюду. И на этих пятках советские ополченцы научились военному мастерству.

Флаг со свастикой, поднятый на Эльбрусе, заставил Эйнштейна раскрыть Рузвельту возможности атомной бомбы. Работы по созданию бомбы заставили Сталина торопиться и двигаться на Запад, не считаясь с потерями, обескровив несколько поколений. И если выход советских войск на Эльбу избавил Европу от атомной смерти, то он же довел до максимума хмель победы и обрушил на Восточную Германию орду, жаждавшую натешиться, насладиться победой.

Перемену армии можно выразить двумя пословицами. Лозунг 1943 года, брошенный в «Вольном слове Фомы Смыслова», был разумным: «Немцы нас научат воевать, а мы их отучим»; и действительно, в 1943 был достигнут перелом в войне. Но в 1944 году разумный тон исчез, его заменил безумный, хмельной, залихватский: «Русские прусских всегда бивали, наши войска в Берлине бывали...». Что бывали в Берлине — да, бывали, в XVIII в., и вели себя прилично, а все остальное — бред, разгул воображения, будивший безумие в офицерах и солдатах, толкавшее их поведение назад на три тысячи лет. И три тысячи лет цивилизации были смыты вместе с окопной грязью. Бродя по судетским холмам, я пытался понять добродушного сержанта, показавшего немке пистолет и очень возмутившегося, когда она стала царапать ему лицо.

В эти дни насилие и грабеж были нормой, за них никого не наказывали. Этим хвастались. Завелась игра — меняться награбленными часами, ручными и карманными. Фрау Рут, у которой мы стали на постой, говорила мне, что немцы больше не будут производить часов менее двух метров в высоту (такие часы только и остались у нее). Понимая по-немецки, я вынужден был слушать ее остроты и не знал, что на них ответить. Чужое горе стало для меня своим стыдом.

В городе Форст, с которого Конев повернул нас на Берлин, я застал, среди бела дня, старушку, лежавшую в постели. «Вы больны? — спросил я ее. — Семеро солдат, — сказала она с кривой улыбкой, — и на прощанье воткнули бутылку, горлышком внутрь. Мне трудно ходить». «Это дикий единичный случай, — подумал я. — Все на войне бывает». Но Берлин... Только в Берлине, в заранее воспетом конце войны, хмель победы вырвался на полную волю и растоптал и разум, и совесть. Это не было победой антигитлеровской коалиции, победой над фашизмом, победой над злом. Это было реинкарнацией зла, победой в духе Сталина, укравшего у народа его подвиг, победой изуверской пропаганды, охмурившей не только малограмотных солдат, но и полковника, начальника артиллерии нашей дивизии, наводившего порядок в коллективном изнасиловании одной немки[7].

Немцы, с которых мы сбили хмель, укрепили свой разум и ушли вперед, а наша пиррова победа мстит до сих пор за себя, превращая хмель в хроническую национальную болезнь. И, видимо, лечение от нее будет долгим и тяжелым. Я хотел бы кончить откликом Зинаиды Миркиной на одно из первых «побоищ» перестройки:

Ну что же, раз пришло, то заходи.

Огромное, косматое. Лихое.

Мне надо уместить тебя в груди

Со всем твоим звериным, диким воем.

Чудовищное горе. Время игр

Давно прошло. Померкли небылицы.

В мой дом ворвался разъяренный тигр,

И с этим тигром я должна ужиться.

Выталкивать нельзя. Иначе съест

И ближнего, и дальнего соседа, —

Всех, кто беспечно лепится окрест

И ничего о нем не хочет ведать.

Не вытолкнуть. Но и не продохнуть.

О, если бы судьба сняла излишки!

Что значит все вмещающая грудь,

Придется мне узнать не понаслышке.


 

[1] Институт философии, литературы и истории. — Прим. ред.

[2] Померанц Г.С. Записки гадкого утенка. — М.: Моск. рабочий, 1998. — 399 с.

[3] Эжен Ионеско (1909-1994) — румынский драматург, один из основоположников эстетического течения абсурдизма. — Прим. ред.

[4] Отделение (в зависимости от рода войск) состоит из 7-13 человек. Взвод состоит из не-скольких (2-4) отделений. Полк — значительно более крупное воинское соединение (900-2000 чел.). — Прим. ред.

[5] Командный пункт. — Прим. ред.

[6] Ныне Чистые Пруды.

[7] Начальник политотдела, подполковник Товмасян, завел на полковника партийное дело; но политотдел армии приказал дело прекратить и бумаги сжечь, а полковника перевели в другую дивизию.

 

ВверхСчетчики

                Рейтинг@Mail.ru  


Счётчик © 2001 - . «Дорога Вместе»
Web-Master